Archive for the ‘11. Еврейская тематика в русской поэзии и песне’ Category
*****
ЕВРЕЙСКИЕ ПЕСНИ
Торжествен, светел и румян
Рождался день под небесами;
Белел в долине вражий стан
Остроконечными шатрами.
В уныньи горьком и слезах,
Я, пленник в стане сем великом,
Лежал один на камне диком,
Во власянице и в цепях.
Напрасно под покровом ночи
Я звал к себе приветный сон;
Напрасно сумрачные очи
Искали древний наш Сион…
Увы! над брегом Иордана
Померкло солнце прежних дней;
Как лес таинственный Ливана,
Храм без молитв и без огней.
Не слышно лютен вдохновенных,
Замолк тимпанов яркий звук,
Порвались струны лир священных –
Настало время слез и мук!
Но ты, господь, в завет с отцами
Ты рек: “Не кину свой народ!
Кто сеет горькими слезами,
Тот жатву радости сберет”.
Когда ж, на вопль сынов унылых,
Сзовешь ко бранным знаменам
Оружеборцев молньекрылых
На месть неистовым врагам?
Когда с главы своей усталой
Израиль пепел отряхнет,
И зазвенят его кимвалы,
И с звоном арф он воспоет?
*****
(К картине “Введение во храм”)
Колыбель моя качалась
У Сиона, и над ней
Пальма божия склонялась
Темной купою ветвей;
Белых лилий Идумеи
Снежный венчик цвел кругом,
Белый голубь Иудеи
Реял ласковым крылом.
Отчего ж порой грущу я?
Что готовит мне судьба?
Всё смиренно, всё приму я,
Как господняя раба! (1838-1840)
*****
РАЗРУШЕНИЕ ИЕРУСАЛИМА
(Из Мицкевича)
Ущельем на гору мы шли в ту ночь, в оковах.
Уже багровый блеск на мутных облаках,
Крик пролетавших птиц и смех вождей суровых
Давно питали в нас зловещий, тайный страх.
Идем… И — ужас!— вдруг сверкнул огонь струею
На шлемах всадников, предшествовавших нам ..
Пылал Ерусалим! Пылал священный храм,
И ветер пламя гнал по городу рекою…
И вопли наши вдруг в единый вопль слились…
«Ах, мщенья, мщения!..» Но дико загремели
Ручные кандалы… «О бог отцов! ужели
Ты медлишь! Ты молчишь!.. Восстань! Вооружись
В грома и молнии!..» Но всё кругом молчало…
С мечами наголо, на чуждом языке
Кричала римская когорта и скакала
Вкруг нас, упавших ниц в отчаянной тоске…
И повлекли нас прочь… И всё кругом молчало…
И бог безмолвствовал .. И снова мы с холма
Спускаться стали в дол, где улегалась тьма,
А небо на нее багряный блеск роняло. (1862)
Эта ночь непоправима,
А у вас ещё светло.
У ворот Ерусалима
Солнце чёрное взошло.
Солнце жёлтое страшнее –
Баю баюшки баю.
В светлом храме иудеи
хоронили мать мою.
Благодати не имея
и священства лишены,
в светлом храме иудеи
отпевали прах жены.
И над матерью звенели
голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели,
чёрным солнцем осиян. (1916)
*****
Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант,-
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант
И всласть с утра до вечера,
Заученную в хруст,
Одну сонату вечную
Играл он наизусть.
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Сердцевич,
Чего там, всё равно!
Пускай там итальяночка
Покуда снег хрустит –
На узеньких на саночках
За Шубертом летит!
Нам с музыкой голубою
Не страшно помереть,
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Герцевич,
Чего там, всё равно!
Всё, Александр Герцевич,
Заверчено давно.
Брось, Александр Скерцевич,
Чего там, всё равно! (1931)
P.S. Послушайте эту песню в исполнении Аллы Пугачёвой
Комментарий: Последнее стихотворение посвящено Айзенштату Александру Герцевичу – еврейскому музыканту, соседу по квартире Александра Мандельштама, брата Осипа Эмильевича. Песню на эти слова исполняла Алла Пугачёва. Судьба поэта трагична. Осенью 1933 он пишет стихотворение о Сталине “Мы живем, под собою не чуя страны…”, за которое в мае 1934 был арестован. После окончания срока ссылки возвращается в Москву, но здесь ему жить запрещают. Живет в Калинине. Получив путевку в санаторий, уезжает с женой в Саматиху, где он был вновь арестован. Приговор – 5 лет лагерей за контрреволюционную деятельность. Этапом был отправлен на Дальний Восток. В пересыльном пункте на Второй речке (теперь в черте Владивостока) 27 декабря 1938 О.Мандельштам умер от дистрофии в больничном бараке лагеря. В.Шкловский сказал о Мандельштаме: “Это был человек… странный… трудный… трогательный… и гениальный!”
*****
НА ПОСТОЯЛОМ ДВОРЕ
За субботним столом,
словно царь, восседает хозяин,
И двенадцать сынов —
как двенадцать библейских колен.
“Я, как раб ханаанский,
пахал и снимал урожаи,
Как еврей и отец, делал всё,
что нам бог повелел.
Вот такой, какой есть,
всё на свете я делать умею:
И доить, и ковать, и уладить
базарный скандал.
Я трудился и ездил;
я видел, поверьте еврею,
И Париж, и Нью-Йорк,
и в Одессе я тоже бывал”.
В хрен макает он белую халу, сопит и чихает,
И, размазавши слезы,
которых не может унять,
Говорит: “Хрен в субботу —
ведь это же радость какая,
Всё равно что страничку
Талмуда прочесть и понять.
А мои сыновья?
Я всегда их воспитывал честно,
И прошу я вас, пан,
объясните, пожалуйста, мне:
Я приучен к любому труду,
так найдется ли место
Для такого, как я,
в вашей новой советской стране?”
1924, Польша
(Перевод Р. Сефа)
*****
ИЕРУСАЛИМ
По горной царственной дороге
Вхожу в родной Иерусалим
И на святом его пороге
Стою смущен и недвижим.
Меня встречает гул знакомый,
На площадях обычный торг
Ведет толпа. Она здесь дома,
И чужд ей путника восторг.
Шумят открытые харчевни,
Звучат напевы чуждых стран,
Идет, качаясь, в город древний
За караваном караван.
Но пусть виденья жизни бренной
Закрыли прошлое, как дым, –
Тысячелетья неизменны
Твои холмы, Иерусалим!
И будут склоны и долины
Хранить здесь память старины,
Когда последние руины
Падут, веками сметены.
Во все века, в любой одежде
Родной, святой Иерусалим
Пребудет тот же, что и прежде, –
Как твердь небесная над ним! (1918)
Мой ответ Маркову
Был в царское время известный герой
По имени Марков, по кличке “второй”.
Он в Думе скандалил, в газете писал,
Всю жизнь от евреев Россию спасал.
Народ стал хозяином русской земли
От Марковых прежних Россию спасли.
И вот выступает сегодня в газете
Еще один Марков, теперь уже третий.
Не мог не сдержаться “поэт-нееврей”,
Погибших евреев жалеет пигмей.
Поэта-врага он долбает ответом,
Завернутым в стих хулиганским кастетом.
В нем ярость клокочет, душа говорит!
Он так распалился, аж шапка горит.
Нет, это не вдруг: знать, жива подворотня –
Слинявшая в серую черная сотня.
Хотела бы вновь недобитая гнусь
Спасти от евреев Пречистую Русь.
И Маркову-третьему Марков-Второй
Кричит из могилы: “Спасибо, герой!”» (1961)
Комментарий: Первое стихотворение – это малоизвестное сочинение С.Я.Маршака, не публиковавшееся ни в одном из советских изданий поэта, было обнародовано внуком Самуила Яковлевича, А.И.Сперанским, живущим в Иерусалиме. Второе: ходившая в списках отповедь гонителям Е. Евтушенко за стихотворение «Бабий Яр».
(ТОВАРИЩАМ ИЗ ОЗЕТА)
Бывало,
начни о вопросе еврейском
тебе
собеседник
ответит резко:
— Еврей?
На Ильинке!
Все в одной ли́нийке!
Еврей — караты,
еврей — валюта…
Люто богаты
и жадны люто.
А тут
дают Крым!
А Крым известен:
не карта, а козырь;
на лучшем месте —
дворцы и розы. —
Так врут
рабочим врагов голоса,
но ты, рабочий,
но ты —
ты должен честно взглянуть в глаза
еврейской нищеты.
И до сегодня
слышатся отзвуки
стонов и рёва.
Это, «жидов»
за бунты карая,
тешилась
пуля и плеть царёва.
Как будто бы
у крови стока
стоишь
у столбцов статистических выкладок.
И липнет
пух
к лежащим глазам,
которые выколоты.
Уставив зрачок
и желт и огромен,
глядело солнце,
едва не заплакав.
Как там —
проходила в погроме:
и немец,
и русский,
и шайки поляков.
громили денно и нощно.
То шел Петлюра
в батарейных грома̀х,
то плетью свистела махновщина.
Еще и подвал
от слезы не высох, —
они выползали,
оставив нору́.
И снова
смрад местечковых ям
да крови несмытой красная медь.
И голод
в ухо орал:
— Земля!
Земля и труд
или смерть! —
Ни моря нет,
ни куста,
ни селеньица,
худшее из худших мест на Руси —
место,
куда пришли поселенцы,
палаткой взвив
паруса парусин.
Эту пустыню
в усердии рьяном
какая жрала саранча?!
Солончаки сменялись бурьяном,
и снова
шел солончак.
Кто смерит
каторгу их труда?!
Геройство — каждый дым,
и каждый кирпич,
и любая труба,
и всякая капля воды.
А нынче
течет ручьева́я лазурь;
и пота рабочего
крупный град
сегодня
уже
перелился в лозу́,
и сочной гроздью
повис виноград.
Люди работы
выглядят ровно:
взгляни
на еврея,
землей полированного.
Здесь
делом растут
коммуны слова:
узнай —
хоть раз из семи,
который
из этих двух —
из славян,
который из них —
семит.
Не нам
со зверьими сплетнями знаться.
И сердце
и тощий бумажник свой
откроем
во имя
жизни без наций —
грядущей жизни
без нищих
и войн! [1926]
******
Евреи! Достаточно для человечества вы отдали сил в суматохе дней.
Страна Палестина,
твое отечествo,
туда езжай,
если ты еврей.
Куда ни глянь,
кругом евреи,
спешите все
туда поскорее.
Еврейские нивы, сады и поля,
Такою будет твоя земля!
Что сам посеешь, то сам и пожнешь –
Антисемитов пусть хватит дрожь.
Довольно домов для других вы строили,
Построй свой дом в стране Исроэля!
Евреи, оставьте Россию немытую,
Идите туда, где не будете битыми,
Туда, где не взыщут на вас вины,
Туда, где руки ваши нужны.
Расцветет пустыня еврейским трудом
Для всех поколений – сейчас и потом.
Не ждите погрома ужасной картины –
Езжайте, евреи, скорей в Палестину!
Что делать – будешь решать ты сам.
Ты на горе восстановишь Храм.
Сюда, как встарь, соберутся народы
И будут славить мир и свободу,
чтоб не было к былому возврата,
Бери свое – от Нила до Ефрата.
Только не жди – не поможет бог, если себе ты помочь не смог.
Во имя будущих поколений –
Езжайте скорей в Палестину, евреи!
Опубликовано в еврейской газете “Восход” 30.02.1913 г. Дата публикации и авторство Маяковского сомнительны. Думаю, что это мистификация. В интернете чаще всего как автор фигурирует Мариян Беленький, бесподобный мастер таких пассажей.
*****
Жиды! Жиды! Как дико это слово!
Какой народ – что шаг, то чудеса.
Послушать их врагов – надменно и сурово
С высот грозят жидам святые небеса.
Быть может, и грозят. Но разве только
ныне,
Где вера в небеса, там и небесный гром,
А прежде без грозы народ свой вел
в пустыне
Сам Б-г то облаком, то огненным
столпом.
Теперь гонимей нет, несчастней нет
народа,
Нет ни к кому, как к ним, жидам, вражды,
Но там, где понят Б-г и понята природа,
Везде они – жиды, жиды, жиды, жиды! ( 1860 )
*****
Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнёт
Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив и силён,
И если б не был ты унижен целым светом,-
Иным стремлением согрет и увлечён,
Я б не пришёл к тебе с приветом.
Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнёшь чело своё и тщетно ждёшь спасенья,
В те дни, когда одно название ”еврей”
В устах толпы звучит, как символ отверженья,
Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою,
Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою!
Комментарий: Очень одарённый поэт, который сейчас незаслуженно забыт. Отец – еврей. Мать – русская дворянка, красавица Мамонтова. Национальная смесь порадила гения. Надсон умер в возрасте 24-х лет от туберкулёза, как тогда говорили, от чахотки. Ему удалось создать несколько очень метких поэтических формул, врезавшихся в память. Стихи – “Как мало прожито, как много пережито”, “Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает”, “Только утро любви хорошо” – стали крылатыми и вошли в обиход речи. К сильным сторонам Надсона следует также причислить полное отсутствие искусственной приподнятости и риторичности. Поэзия Надсона ясна и доступна каждому читателю – и может быть в этом даже главная тайна ее успеха…
Он прожил всего 24 года, но его творчеством вдохновлялись Брюсов, Маяковский и Северянин, а его стихи перекладывали на музыку Рахманинов и Рубинштейн. Умер же поэт Семен Надсон формально от чахотки. Но все были уверены, что он, как и Пушкин, погиб на дуэли. Дуэль была на страницах журналов – за фельетоны в защиту евреев писатели-антисемиты устроили Надсону «журналистский погром».
«Начнём с начала, если это для кого-нибудь интересно. История моего рода, до моего появления на свет – область очень мало известная для меня. Подозреваю, что мой прадед или прапрадед был еврей. Деда и отца помню очень мало. Слышал только, что отец мой, надворный советник Яков Семенович Надсон, очень любил пение и музыку, это и я от него унаследовал. Иногда мне кажется, что, сложись иначе обстоятельства моего детства, я был бы музыкантом. Но в целом история моего детства – грустная и темная». Так начиналась автобиография одного из самых известных поэтов России второй половины XIX века Семёна Яковлевича Надсона. Поэта русского, но неизменно включенного во все еврейские энциклопедии.
Он и сам считал себя русским, рос в нееврейском окружении. Более того, находился под опекой юдофобской родни, открыто разжигавшей антисемитскую истерию того времени. Из-за всего этого начало автобиографии выглядит логичным – никакого видимого интереса к своим корням. Тем не менее через год после этой автобиографии Надсон напишет свой поэтический шедевр «Я рос тебе чужим, отверженный народ», навсегда связавший его с еврейством. Позже историк русской и русскоязычной еврейской литературы Василий Львов-Рогачевский называл Надсона «ассимилированным бардом», который «был заражен болью еврейского народа». После стихотворения о евреях Надсон стал писать еженедельные фельетоны с презрением к тем, кто эту боль причиняет. И это окончательно заострит на нем взоры российских антисемитов. В ответ на фельетоны Надсона последовал, по словам того же Львова-Рогачевского, «закамуфлированный журналистский погром, учиненный авторами-юдофобами». Результатом этого погрома стала смерть поэта. Несмотря на то, что Надсон долго болел, ни у кого из современников не вызывал сомнения тот факт, что «добили» Надсона именно скандальные очерки в его адрес. Он умер в 24 года, за восемь дней до 50-й годовщины гибели Александра Сергеевича Пушкина, после чего «дуэльная» метафора канонизировала жизнь и смерть Семена Надсона в литературе.
Я вышел родом из еврейского квартала.
Я был зачат за три рубля на чердаке.
Тогда на всех резины не хватало
И я родился в злобе и тоске.
Когда подрос, играл в лапту и прятки,
Кидал ножи в обшарпанную дверь.
А у отца давно сверкали пятки
И я не знаю жив ли он теперь.
Моя семья блюла свободу нравов
И я привык к тому в конце концов:
Моя маман беспечно и по праву
Меняла часто мне моих отцов.
Из них последний был мне всех роднее,
Хотя меня он вовсе не любил.
И отличался тем, что не краснея
На крышу баб по лестнице водил.
Со мной росли еврейские детишки,
Все, как и я, одетые в тряпье.
Мои по папам сестры и братишки –
В душе потенциальное ворье.
Пришла война, отцы их дали драпа,
Не дожидаясь сумрачных годин.
И мой любимый, незабвенный папа
Окрестных баб обслуживал один.
Он изводил на них рубли и трешки,
Что приносила в дом моя маман.
И мы со страху прятались в ладошки,
Когда он утром лазил ей в карман.
Мы через день питались черствым хлебом,
А папа блуд чесал на чердаке!
Он отдыхал душой под синим небом,
Зажав трояк в мозолистой руке.
Прошли года, я вырос, даже очень.
И стал тайком захаживать в кабак.
И сладострастный мой беспутный отчим
Ловил частенько глазом мой кулак.
Я позабыл свое больное детство
И стал тайком глядеть на женский пол.
Досталось мне чудесное наследство –
В пятнадцать лет я бабу в дом привел.
А денег мне, конечно, не хватало,
Я вам скажу об этом не тая.
И стали мы с дружками из квартала
Набеги делать в дальные края.
Но воровать мы толком не умели
И день за днем сидели на мели…
И как-то раз менты на хвост насели
И всю контору скопом замели.
Там били больно кованою пряжкой,
Но я молчал как рыба – верь-не верь!
И наконец со звездами на ляжках
Я был ментами вышвырнут за дверь.
Тогда я просто чудом отвертелся,
А остальным повесили срока.
Я с ними столько страху натерпелся
Что за неделю выучил УК.
Теперь я знаю что и сколько весит.
И я не лезу больше на рожон.
Я поменяю тысячу профессий,
Как папа мой менял когда-то жен.
Родитель мой блатной и незабвенный
Меня ты сделал, сделал просто так…
Во мне гудят твои дурные гены
И я с тоской взираю на чердак! ( 1983)
*****
БАБИЙ ЯР
Сегодня по Львовской идут и идут.
Мглисто.
Долго идут. Густо, один к одному.
По мостовой,
По красным кленовым листьям,
По сердцу идут моему.
Ручьи вливаются в реку.
Фашисты и полицаи
Стоят у каждого дома, у каждого палисада.
Назад повернуть – не думай,
В сторону не свернуть,
Фашистские автоматчики весь охраняют путь.
А день осенний солнцем насквозь просвечен,
Толпы текут – тёмные на свету.
Тихо дрожат тополей последние свечи,
И в воздухе:
– Где мы? Куда нас ведут?
– Куда нас ведут? Куда нас ведут сегодня?
– Куда? – вопрошают глаза в последней мольбе.
И процессия длинная и безысходная
Идёт на похороны к себе.
За улицей Мельника – кочки, заборы и пустошь.
И рыжая стенка еврейского кладбища. Стой…
Здесь плиты наставлены смертью хозяйственно густо,
И выход к Бабьему Яру,
Как смерть, простой.
Уже всё понятно. И яма открыта, как омут.
И даль озаряется светом последних минут.
У смерти есть тоже предбанник.
Фашисты по-деловому
Одежду с пришедших снимают и в кучи кладут.
И явь прерывается вдруг
Ещё большею явью:
Тысячи пристальных,
Жизнь обнимающих глаз,
Воздух вечерний,
И небо,
И землю буравя,
Видят всё то, что дано нам увидеть
Раз…
И выстрелы, выстрелы, звёзды внезапного света,
И брат обнимает последним объятьем сестру…
И юркий эсэсовец лейкой снимает всё это,
И залпы.
И тяжкие хрипы лежащих в Яру.
А люди подходят и падают в яму, как камни…
Дети на женщин и старики на ребят.
И, как пламя, рвущимися к небу руками
За воздух хватаются
И, обессилев, проклятья хрипят.
Девочка, снизу: – Не сыпьте землю в глаза мне…–
Мальчик: – Чулочки тоже снимать? –
И замер,
В последний раз обнимая мать.
А там – мужчин закопали живыми в яму.
Но вдруг из земли показалась рука
И в седых завитках затылок…
Фашист ударил лопатой упрямо.
Земля стала мокрой,
Сравнялась, застыла…
*****
Я пришёл к тебе, Бабий Яр.
Если возраст у горя есть,
Значит, я немыслимо стар,
На столетья считать – не счесть.
Здесь и нынче кости лежат,
Черепа желтеют в пыли,
И земли белеет лишай
Там, где братья мои легли.
Здесь не хочет расти трава.
А песок, как покойник, бел.
Ветер свистнет едва-едва:
Это брат мой там захрипел.
Так легко в этот Яр упасть,
Стоит мне на песок ступить, –
И земля приоткроет пасть,
Старый дед мой попросить пить.
Мой племянник захочет встать,
Он разбудит сестру и мать.
Им захочется руку выпростать,
Хоть минуту у жизни выпросить.
И пружинит земля подо мной:
То ли горбится, то ли корчится.
За молитвенной тишиной
Слышу детское:
– Хлебца хочется.
Где ты, маленький, покажись,
Я оглох от боли тупой.
Я по капле отдам тебе жизнь, –
Я ведь тоже мог быть с тобой.
Обнялись бы в последнем сне
И упали вместе на дно.
Ведь до гроба мучиться мне,
Что не умерли смертью одной.
Я закрыл на минуту глаза
И прислушался, и тогда
Мне послышались голоса:
– Ты куда захотел? Туда?!
Гневно дёрнулась борода,
Раздалось из ямы пустой:
– Нет, не надо сюда.
– Ты стоишь? Не идёшь?
Постой!
У тебя ли не жизнь впереди?
Ты и наше должен дожить.
Ты отходчив – не отходи.
Ты забывчив – не смей забыть!
И ребёнок сказал: – Не забудь. –
И сказала мать: – Не прости. –
И закрылась земная грудь.
Я стоял не в Яру – на пути.
Он к возмездью ведёт – тот путь,
По которому мне идти.
Не забудь…
Не прости… (1944 – 1945)
*****
Под крики толпы угрожающей,
Хрипящей и стонущей вслед,
Последний еврей уезжающий
Погасит на станции свет.
Потоки проклятий и ругани
Худою рукою стряхнёт.
И медленно профиль испуганный
За тёмным окном проплывёт.
Как будто из недр человечества
Глядит на минувшее он…
И катится мимо отечества
Последний зелёный вагон.
Весь мир, наши судьбы тасующий,
Гудит средь лесов и морей.
Еврей, о России тоскующий
На совести горькой моей.
*****
Над площадью базарною
Вечерний дым разлит.
Мелодией азартною
Весь город с толку сбит.
Еврей скрипит на скрипочке
О собственной судьбе,
И я тянусь на цыпочки
И плачу о себе… Какое милосердие
Являет каждый звук,
А каково усердие
Лица, души и рук,
Как плавно, по-хорошему
Из тьмы исходит свет,
Да вот беда – от прошлого
Никак спасенья нет.
*****
Тель-авивские харчевни…
Тель-авивские харчевни,
забегаловок уют,
где и днем, и в час вечерний
хумус с перцем подают.
Где горячие лепешки
обжигают языки,
где от ложки до бомбежки
расстояния близки.
Там живет мой друг приезжий,
распрощавшийся с Москвой,
и насмешливый, и нежный,
и снедаемый тоской.
Кипа, с темечка слетая,
не приручена пока…
Перед ним — Земля Святая,
а другая далека.
И от той, от отдаленной,
сквозь пустыни льется свет,
и ее, неутоленной,
нет страшней и слаще нет.
…Вы опять спасетесь сами.
Бог не выдаст, черт не съест.
Ну, а боль навеки с вами, —
боль от перемены мест. (1993)
Комментарий: Свою автобиографическую книгу “Упразднённый театр. Семейная хроника” Булат Окуджава начинает такими словами: “В середине прошлого века Павел Перемушев, отслужив солдатиком свои двадцать пять лет, появился в Грузии, в Кутаиси, получил участок земли за службу, построил дом и принялся портняжить. Кто он был – то ли исконный русак, то ли мордвин, то ли еврей из кантонистов – сведений не сохранилось, дагерротипов тоже”. Выходит, Булат Шалвович не исключал того, что его прадед был по происхождению евреем. Павел Перемушев женился на грузинке Саломее Медзмариашвили. Их старшая дочь Елизавета вышла замуж за Степана Окуджаву и родила восьмерых детей. Один из них Шалва, отец поэта, женился на армянке Ашхен. Следовательно, в жилах Булата Окуджавы, кроме грузинской и армянской, вероятно, текла и еврейская кровь. И заявить об этом открыто в России – надо было обладать мужеством. Господа антисемиты должны кусать себе локти. Проявления антисемитизма многолики. Однажды, ещё в начале перестройки, один провинциальный российский дирижёр похвастался проверяющей комиссии министерства культуры, что у него в симфоническом оркестре уже нет ни одного еврея. На что получил ответ: “Это было слышно, когда ваш оркестр играл”. Будучи очень музыкальным, Булат Окуджава высоко ценил еврейскую задушевность и музыкальность.
P.S. Послушайте. Последний концерт Окуджавы
Художник Елена Флёрова