По крови я чистокровная еврейка, моя мать – Брухман, отец – Богораз. Родители родились и выросли в еврейской местечковой среде, но никакой связи ни с еврейской культурой, ни с еврейскими особенностями характера /как они мне представляются/ я у них не вижу. Не знаю как это у них получилось. Еврейскую речь дома я впервые услышала во время войны, когда к маме пришел в гости эвакуированный еврей-западник /т.е. с Зап.Украины/. Он произносил грустные монологи, в которых я улавливала только тональность; мне помнится, что и мама не все понимала – во всяком случае, отвечала ему по-русски. Язык моего детства – украинский: меня воспитывала няня-украинка. Дома говорили по-русски, а со мной и с няней – по-украински. Я ходила в украинский детский сад. Первая сказка, какую я помню не из книг и потом рассказывала своему сыну – украинская, про Ивасика-Телесика. Очень долго, и в юности, я говорила с заметным украинским акцентом. До восьми лет я вообще не знала, что есть понятие “национальность”. Дома разговоров о национальности не было. Недалеко от нас была еврейская школа, а также армянская, немецкая, две украинских и несколько русских. Меня без разговоров отдали в русскую школу. В школе я узнала, что я еврейка и этим в нехорошую сторону отличаюсь от многих соучеников; но к тому времени я уже была дочерью “врага народа”, и это еще худшее обстоятельство перешибало нехорошую национальность. И без того было чего стыдиться! Потом, во время войны и после, вопрос о национальности приобрел первостепенное значение. Молва назойливо повторяла слова “евреи”. Одни “евреев убивали, другие выдавали, третьи прятали”. А сами евреи “покорно шли в газовые камеры, отсиживались от войны в Ташкенте” и бог весть что еще. “Иван воюет в окопе, а Абрам торгует в рабкоопе”. Были герои – Александр Матросов, Николай Гастелло, Вася Теркин, воевавшие на совесть. Но я не помню, чтобы в те годы слышала о воинском подвиге еврея, о восстаниях в гетто, побегах евреев из концлагерей. “Иван спас Абрама, а Абрам бежал прятаться в Ташкент”, Ощущение стыда за евреев не снимало то, что мои друзья и знакомые – юноши-евреи, вернувшиеся с войны, воевали не с кривым ружьем: кто пришел без ноги, кто с покалеченной рукой, с осколком в легких. “С одной стороны – героический народ-освободитель, а с другой – всего несколько порядочных парней”. В то время я с вызовом, с показной гордостью, говорила: “я – еврейка”. Но гордость эта относилась к собственной смелости – мол, я не боюсь признаться в этом постыдном факте своей биографии; уж хоть тем искупаю трусость моих соплеменников. Конечно, я к этому времени достаточно была интернационалисткой, чтобы понимать, что нет народов-трусов, как и народов-героев. Но – “Я-то знаю, что я не зерно, а курица, возможно, этого не знает”. Не за евреев было стыдно, а стыдно, что все так о них думают. Я тогда ощущала необходимость отгородить себя от характерных, обычно окарикатуриваемых качеств евреев, – и тем подчеркнуть, что все люди одновременно разные и одинаковые, что вот я, еврейка, больше похожа на Иваненко, чем на Рабиновича. Пожалуй, тогда, в 45-46 гг. я больше всего была еврейкой. Но в этот период и мои национальные и антинациональные чувства были поверхностными.